вход для пользователя
Регистрация
вернуться к обычному виду

"Пылающие горизонты" (продолжение) - Дживан АРИСТАКЕСЯН

02.12.2007 Дживан Аристакесян Статья опубликована в номере №2 (11).
Комментариев:0 Средняя оценка:5/5

Главы из книги Дживана Аристакесяна "Пылающие горизонты"

Продолжение. Начало в АНИВ № 1 (10) 2007

Дживан Аристакесян у Мемориала в ЦицернакабердеВ один прекрасный день откуда-то появился Хайдар. Подошел к нам, с ласковыми словами (жаль, не помню какими), угостил красной гатой (сорт сладкой выпечки. — Прим. перев.). Затем погладил меня по голове и направился в деревню. Торгом взял гату, чтобы разделить, разрезал... внутри мы увидели большой клок волос. Выкинули угощение. Благородство Хайдара растворилось и исчезло.

...Позже я узнал, что Хайдар — мой “привитый кровью” брат. Осмотрительный и дальновидный дед в свое время договорился с Али Османом, чтобы от его младшего сына Хайдара и от меня взяли кровь и смешали. Тем самым наши души считались «привитыми», мы становились кровными братьями...

Придя домой, мы рассказали о встрече с Хайдаром. Потом я спросил:

— Дедушка, Али Осман-ага турок?

— Нет, внучок, он не турок, он согласился отуречиться, чтобы получить право стать агой деревни. Ну, а нам нужен такой ага-защитник. Вот его брат Торун защитил нас от нападения грабителей-курдов. Тебя тогда еще не было.

— А с какой стороны приходят курдские разбойники?

— Отовсюду... Турецкое правительство вооружает их и говорит: идите, грабьте армян.

И дедушка грустно запел:

«Жестокая резня. Пусть плачут армяне,

Превратилась в развалины роскошная Адана...»

 

* * *

Был у нас в деревне только один сумасшедший — Минас. Молодой крепкий парень. От чего он сошел с ума — не могу сказать. И зимой, и летом ходил в длинной абе (традиционная одежда свободного покроя, как халат или накидка из шерсти или сукна. — Прим. перев.).

Питался тем, что давали люди. Порой, непонятно по какой причине, вдруг задирал абу, поворачивался лицом к дому Али-аги и, схватившись за свое мужское достоинство, орал:

— Али-ага, съешь это, сунуть тебе в бороду!

Прохожие пытались осадить его.

— Минас, тихо, чтоб ты сдох... — тянули его и оттаскивали.

Затем он начинал плакать. Что это было, я так по сей день и не понял. Ночами он спал на гумне и не болел.
 

* * *

Однажды матушка Армазан, жена Назара, поставила передо мной горячий чай. Когда я потянулся за синдзом (трава козлобородник. — Прим. перев.), чай вылился мне на шею. Я сильно обжегся, и следы ожога остались на всю жизнь. Дед долго лечил меня, держа на руках. Помню, как потом радовалась вся родня, видя меня живым и здоровым. Матери уже не было дома, я остался круглым сиротой.
 

* * *

Дед Тацу согласился, чтобы моя молодая мать вышла замуж и покинула наш дом, таков был закон природы, требование общества... Но как ей оставить своего Дживана? Вначале решили не отдавать ее из нашего рода. Аболоенц Мисак как раз остался вдовым. Поженить их, и все вопросы решатся.

— Нет, — сказал Тацу. — Это недостойно моей Гоар.

Многие приходили просить ее руки, но никто не понравился. «Подождем еще чуть- чуть», — сказал он.

И вот, из далекого села Чхныз (Չխնըզ) началось активное сватовство. Дед согласился, сочтя этот вариант наилучшим. Манук-ага, самый влиятельный в Чхнызе человек, был богатым, уважаемым, авторитетным, даже турецкие чиновники относились к нему с почтением. Он имел двоих сыновей. Жена старшего, Минаса, умерла, детей у него не было.

Но как им увезти маму? При мне не могли. Договорились вовсе не появляться в деревне. К нам домой пришли ночью, когда я спал.

Мать уложила меня поздно ночью и сама легла со мной. Я сладко заснул. Утром открыл глаза — мамы нет, бабушка стоит у изголовья.

— Нани (мама), ты где? — позвал я, предчувствуя что-то недоброе.

Меня обняли...

— Она в поле ушла, не плачь.

А сами плачут.

— Нет, обманываете. На какое поле она ушла, я тоже пойду туда.

И побежал. Меня поймали.

— Куда пойдем, птенчик мой? — обнимает меня Тацу и гладит.

— На то поле. Туда отведите.

— Пойдем на поле Святых Деревьев, — сказал Тацу.

Пошли — ее нет и нет. Я все плачу без умолку. Тацу на руках принес меня в деревню — так я и заснул в слезах.

Не помню, как я свыкся с отсутствием мамы.
 

* * *

Прежде чем навестить маму, надо было посетить ее родителей и родню. Вначале на лошади, оставленной по милости мюдира, мы должны были направиться в мамину деревню Гарнпетак (Գառնփեթակ).

По дороге в Гарнпетак первой нам встретилась деревня Булк (Բուլք). Она выглядела живописным шедевром — настоящая деревня-крепость с быстрой рекой. И мельницы, мельницы... рядами. Не доходя до левого берега реки, дед указал мне на какую-то жидкость и сказал:

— Это каменное масло, если подожжем, будет гореть. Здесь есть и залежи газа. Здесь опоры Дерджана, здесь есть раф, ладан... Это вооруженные силы армян.

И начал тихо мурчать:

“Как на волнах морских разбился мой челн...”

Мы остались в Булке на два дня, не помню, в чьем доме. Потом поехали дальше в Мандз (Մանձ), родную деревню бабушки Змо, чуть выше Булка. Помню, у ее брата было шесть пальцев (два больших). Жители Мандза жили в постоянном страхе — турки нападали постоянно.

Дошли до Гарнпетака. Родители матери жили бедно. Остановились мы в доме их соседей Амамчян... Они тоже участвовали в сватовстве, занимали влиятельное положение в своей деревне. Помню, у них в доме был молодой парень-инвалид, поникший, еле-еле волочащий ноги. С их старшим сыном Татосом я познакомился позже.

Через несколько дней мы вернулись в нашу деревню.
 

* * *

Настало время отправиться к матери. Рано утром мы с дедом попрощались с родней и двинулись по дороге вдоль правого берега реки. У родника Цорак (Ծորակ) начали подъем вверх. Солнце уже поднялось, когда мы дошли до вершины. Деревня исчезла из виду. Шли пешком — лошадь была слишком нагружена и поднималась с трудом. Вскоре показались первые дома села Торорус (Толус) (Թորորուս (Թոլուս)). Курдские мальчишки швыряли камни... Но в кого? Армян не было видно. Над некоторыми домами курился печальный дым.

В центре села «гостили» вооруженные османцы в чалмах. Мы прошли по деревне, ни разу не улыбнувшись армянам, и они нам тоже не улыбнулись. Вышли низом. Тацу сказал сам себе:

— Пришли в Торус — развалины армянские, Нет для нас никакой надежды... («Եկանք Թորուսª հայն ավերակ, Չկա մեզի ճար ու ճարակ...»)

Потом обернулся ко мне:

— Не стоит идти низом, по равнине — там турки. Пойдем верхом.

Пошли, присели возле какого-то источника. Немного отдохнули и двинулись дальше. Спустились к деревне Пириз Пириз (Փիրիզ). Вдали виднелся зеленый ковер долины реки Сев-Джур (Սև ջուր — Черная вода; тур. Карасу. — Прим. перев.). Широкая река черной лентой рассекала зелень долины. Тацу начал показывать мне одну за другой все деревни округи:

— Аше (Смотри), Двнек (Դվնեկ) наверху, Котер (Կոթեր) внизу. Пройдем по Котеру — посмотришь, что за село.

Добрались до Пириза. Встретив нас на подходе, священник, друг Тацу, начал плакать и стенать.

— Вах-вах, дьякон Геворг, вчера бин-баши ограбил нас, говорит, уходите из села, здесь должны жить мусульмане... гяур-армянин должен быть уничтожен. Ты пришел с внуком? Свет глазам моим! В чьем доме вас принять?

Я заснул, а Тацу не спал, они беседовали всю ночь напролет. Рано утром мы снова пустились в путь. Шли к истокам Майр-Евфрата (Матери-Евфрата. — Прим. перев.), по правому берегу Сев-Джура в сторону моста Котер.

Майр-Евфрат берет начало от Сев-Джура, а он, в свою очередь, стекает с гор Каркар области Карин. Не увидишь и соломинки, чтобы перейти реку. Во всей округе есть только один-единственный мост — значительный, со всенародной славой мост Котери, имя которого стало святым.

На левой стороне реки большое ровное плоскогорье. Вдалеке виднеется Багарич (Բագառիճ), господствующий над местностью. Это старинное поселение как будто пускает корни в каждом армянине, который его видит.

После полудня дошли до моста Котер. Его арки напоминали ряд из семи дуг удлиненных глаз. На правом берегу реки развалины крепости Кур (Կուռ). Огромные куски скал, свалившиеся вниз, громоздились друг на друга и доходили до самого моста.

— Что это разрушено, дедушка, почему разрушили?

— Эти развалины когда-то были самой неприступной армянской крепостью — Дерджанк... Котер... — отвечал дед сам себе.

Мы взошли на мост — мощеный, с выгнутой спиной, огражденный с обеих сторон. На самой высокой точке дед остановил коня, поднял руку с прутом и показал на какие-то тонкие железные струны.

— Что там такое? — вскрикнул я.

— По этим нитям разговаривают из города в город. Посмотри, по ряду столбов они ровно тянутся в сторону Багарича, идут до Карина, Ерзнки, Баберда, Себастии, Трапизона, доходят до Полиса.

— У них есть язык?

Дед не ответил. Чуть позже, когда дошли до другого конца моста, он вновь обернулся ко мне:

— На той стороне, куда мы спустимся, есть святые книги, там зажигают свечи, читают молитвы. Это священный мост. Три или четыре столетия назад его велела построить благочестивая царица по подобию своего кольца. Назывался он — «мать-дочь». Кто она была — не могу сказать. И Мамахатун (Մամախաթուն) тут не очень далеко. Потом мы с тобой перейдем воды Мамахатуна. Придется вброд перейти, там нет моста.

И правда, когда добрались к нужному месту, я увидел, что моста нет. До нас переходили муж с женой, засучив одежды до спины. А у нас конь, значит, должны пройти спокойно. Дед вошел в воду, засучив одежду до спины и держа под уздцы коня, а я крепко схватился за седло. Перебрались благополучно.

С левой стороны находилось большое село Хунлар (Խունլար). Дед начал объяснять.

— Вон тот высокий гребень, нависающий над селом, — чудо-гора. Там всегда ветер. Если оттуда прыгнет крылатый конь, он приземлится прямо на правый берег.

Пошли по сухим тропкам, оврагам, низким и высоким холмам. Неорошаемые места. Вдали, среди холмов, были видны отдельные села: Харкуп (Խարկուփ), Хогек (Հողեկ), Гатгули (Ղատղուլի) — очередности их уже не припомню.

В Хогеке нам не позволили идти дальше.

— Дьякон Геворг, ты не избавишься от нас, пока вместе с внучком не отобедаешь у нас дома. Чхныз здесь близко, успеешь. Пусть Манук-ага подождет еще чуть-чуть.

— Родные мои, ребенку не терпится увидеть мать, но не могу не остаться.

Затем обернулся ко мне:

— Птенчик мой, немного отдохнем, конь тоже устал. Немного отдохнем, чтобы потом быстрей идти...

Что это были за родственники — не помню. Отдохнули, поели. А как они восхищались, когда я вскочил на коня с принесенного ими стула. Тацу от души посмеялся, тоже сел, обнял меня и пришпорил коня.

На закате достигли вершины холма, откуда открылась мамина деревня. Дом Манук-аги находился на ближнем краю села. Во дворе, большом, как площадь, были дети и другие ожидающие. И в самом центре — раскрытые руки моей матери. Она буквально стащила меня с коня вниз, обвила пламенем своей тоски. Все время целовала, обнимала, выпускала из объятий, смотрела и снова обнимала. Потом искупала, накормила, уложила и сама легла рядом. Больше ничего не помню. Только утром проснулся в ее объятиях.

— Вырос как, ударился в рост, солнышко мое (արևիդ մատաղ — буквально «буду жертвой твоему солнцу». — Прим перев.), — сказала она, сдерживая слезы. — Сынок, душа моя...

Я прижимался к ней, не отрывался. Целовала мои глаза...

— Мам, это твой дом? Чья это деревня? Что это? Кто это на стене?

— Это карточка, погоди, возьму, — и спрятала фотографию какого-то мужчины. — У Тацу в селе их нет, а здесь есть. Это дом Манук-ага.

— Что там за человек?

Мама виновато всхлипнула и утерла слезу, будто украдкой:

— Душа моя, в городе, говорят, есть что-то, снимает портрет человека. Вырастешь, тоже снимешься. Одевайся, одевайся. Пошли во двор, поиграешь с детьми.

В доме было много детей старше и младше меня. На второй-третий день я смешался с ними.

Каждый день ранним утром был слышен голос Манук-аги: ты сходи туда, ты на поле, ты на телегу, ты на соху, ты на гумно, за инструментом, на мельницу, к тониру...

Я увидел много нового. У них было много живности, больше, чем у нас. Целая конюшня лошадей, жеребят и ослов. Целый хлев коров, бычков. Телят держали отдельно. Множество баранов, овец, коз, ягнят...

Меня отвели на маслобойню, где выжимали масло. Буйвол медленно вращал большое каменное колесо. В воронку непрерывно бросали лен. Оттуда масло стекало в расставленные снизу сосуды. Маслобойня работала круглый год. «Весной и летом останавливают ненадолго, чистят», — объяснили старшие.

Мисака, нового мужа мамы я не видел вблизи. Помню, мне показали его издали. Он мудро держался на расстоянии. Наверное, решили, чтобы он до поры до времени так себя вел, пока постепенно я с ним не сроднюсь. Пока я был там, он ни разу не переступил порог маминой комнаты.

Однажды меня вызвали в гостиную Манук-аги. Был поздний вечер, кроме Манук-аги и Тацу никого не было. Двое дедушек сидели с задумчивыми лицами. Я подошел и устроился в объятьях Тацу. Он был грустен, не проронил ни слова. Манук-ага посмотрел на Тацу.

— Как начнем, Геворг-ага?

— Предоставляю тебе, чтобы потом не говорил, что я повлиял на него...

— Не знаю, как справиться с материнским горем...

— Какое горе у моей матери? — вмешался я.

— Не парень, а огонь, — улыбнулся Манук-ага. — Иди-ка, я тебя обниму. Скажи стишок...

— Скажи, «Крест святой», — напомнил дед.

— Это нехороший стих. Скажу про коня, — воодушевился я и начал декламировать.

Лица дедушек оставались озабоченными. Когда я закончил, Манук-ага посмотрел на меня.

— Видел, сколько у нас коней? Не хочешь остаться здесь? Сядешь, на какого захочешь. Я такой же дедушка, как и твой Тацу, здесь живет твоя мама... Иди ко мне...

— Здесь не наш дом, — я все сильнее и сильнее обнимал шею Тацу. — Мама останется здесь? Она не вернется с нами?

— Нет, мой птенчик. Мама останется здесь, — сказал Тацу.

— Чего ты хочешь — остаться здесь или поехать домой?

— Я... Я... Мама не поедет? Но здесь не наш дом, не наше село... — оба деда поплыли у меня перед глазами, горло сжалось, щеки стали влажными.

Плакал я молча.

— Отец Геворг, этот твой внук чистых рстакских кровей... Он полевой цветок, не садовый, места не поменяет... Жалко его, не будем трогать. Пусть растет отпрыском рода Рстаков (Թող մեծանա, Ռստակների շավիղն ըլլա).

Я крепко обнимал дедушку. Поднял глаза и увидел слезы на глазах у обоих дедушек. Позвали мою мать и отдали меня ей. Я сладко заснул рядом с ней.

Расставания не помню. И обратная дорога не запечатлелась в памяти. Помню только, как ближе к вечеру, когда уже спускались с горы Торосы, показалась наша деревня. Она была так близка, все было так ясно видно, что, казалось, она у тебя в ладонях. Как меня встретят, что скажут? А вот и наши дома, все стоят снаружи, ждут нас. Как только увидели, побежали навстречу... Да с какой радостью, хлопая в ладоши, крича!
 

* * *

Жизнь села текла в обычном русле. Моего дядю Седрака забрали в аскяры (солдаты. — Прим. перев.). За дядю Назара дед все время давал золото, чтобы его не забирали — единственный работник в доме, он был уже в возрасте, имел много детей. Из деревни забрали почти всех взрослых мужчин. Из нашего рода забрали дядей Аршака, Ашота и Вардана. Ашот иногда появлялся в деревне — не знаю, как ему это удавалось.

Курд Бако приобрел машинку для стрижки волос и стриг детей. И зубы дергали, только не помню кто. Нам, детям, уже разрешали самостоятельно идти на поля. Могли гулять до «Аветхана», до «озера», образовавшегося от большого источника у подножья горы «Камень коршуна». Там купали баранов и буйволов.

Через некоторое время мать приехала навестить меня. Крепко обняла и всхлипывала. Привезла мне городской костюм — он был мне как раз впору. Все женщины в деревне восхищались. О том, чтобы забрать меня, речь не заводила, не решилась. Как мама уехала обратно, не помню...

В тот год какая-то полная, уже в возрасте женщина из наших родственников приехала к нам с внуком. Мальчик гордился, что он «городской». Наши деревенские ребята пришли и потащили меня, чтобы умерить его спесь. Я надел костюм, подаренный матерью. Мы собрались на плоской крыше деда Гокора.

— Ну, посмотри, чей костюм лучше, твой или Дживана?

Мальчик приумолк.

— Ну, спрашивайте друг друга, посмотрим, кто из вас больше читает...

Не помню вопросов и ответов, в чем именно мы соревновались, но помню, что он больше не мог хвастаться тем, что городской.
 

* * *

Как-то брат Минаса приехал и отвез меня на свидание с матерью. По пути он старался править своим конем поближе к моему, поддерживал меня, чтобы я не упал. Но я почти не нуждался в его помощи. После того как перешли реку, пустили коней рысью. Мне было еще трудно крепко держаться в седле на скаку, и я стал заваливаться на бок, почти упал, но смог выровняться и обуздать коня. Брат Минаса сильно испугался, и я тоже.

У матери уже был новый младенец. Помню, он заплакал, я подошел, чтобы успокоить его, и увидел, что мама рядом с ним и тоже плачет... Я не стал плакать, так как понял, что она плачет из-за меня.
 

* * *

У нас в селе жил известный в округе дхолчи (барабанщик) Егиа. Веселый человек, хоть и обремененный детьми, семьей. Без дела не оставался — то в одно село позовут, то в другое. Дети у него были маленькие, наши ровесники, мы вместе играли.

Как- то утром в селе установилась мертвая тишина. Село стало похожим на градовое облако. Все сидят по домам, а снаружи доносится звук дхола (барабана)... Солнце только взошло, и его лучи осветили большой крест на макушке церкви. Самое время для работы... Мы, малыши, выбежали на улицу.

«Что случилось, что делает Егиа?»

«Почему танцует и плачет?..»

Он кружился, как безумный, делал непонятные движения. Бил как попало по барабану и кружился. Один-одинешек, в центре деревни, на площади у церкви он плакал, бил в дхол и танцевал, будто сошел с ума... На голове турецкая чалма, белые широкие штаны подпоясаны широким зеленым поясом, как у араба или перса.

Ночью пришли к нему в дом и, угрожая кинжалами, заставили поставить пальцем подпись на бумаге о принятии ислама и превращении в турка. Если бы не согласился, вырезали бы всю семью.

— Ты радуешь турок на исламских свадьбах, не имеешь права оставаться гяуром, — сказали ему.

Он и его дети больше не имели права находиться среди армян, говорить на армянском, одеваться, как армяне. Мы все поняли и разошлись по домам, обратно к взрослым. Снаружи еще слышался крик обезумевшего Егии.

— Йа Аллах, Аллах... Мухамед расулаллах...

Собравшиеся рядом турки и курды хохотали, а Егиа плакал.
 

Резня

Не хочу спешить в тот проклятый черный день. Пусть кусочек детства подольше побудет у меня перед глазами. Куда спешить — на бойню? К ятагану турка с адской душой? Нет, не хочу идти дальше — там пропасть для моего народа. Там я в Армении, там наш дом, наша земля, наша страна...

В этом поле я когда-то искал мать...

Братец Мадат, порой мне кажется, что я по-прежнему там — в лощине горы Ухт, в нашем поле Аветхан неподалеку от «кривых деревьев».

Помнишь?

Этот день был обычным днем для нашего села. Хорошо помню — дядя Назар пахал поле Аверхан. Торгом помогал отцу, сидя на ярме вола.

hO-hO! Вол Хендук (Сумасбродный. — Прим. перев.), тяни свое ярмо, чтобы отец глубже пахал...

И мы с Мадатом были там, собирали кьяхмуд (сорт травы. — Прим. перев.) со свежих борозд. Гоняли туда-сюда черных скворцов. Широко расставляли руки, пытаясь поймать их, а они улетали и садились на другой ком земли. А как они клевали червей и кормили недавно вылупившихся, раскрывших клювы птенцов! Мы тоже пищали, как птенцы. Ели собранный кьяхмуд, отмыв его в воде, которая текла на краю поля. Делились с дядей и Торгомом. Когда добирались до края поля, бросали им траву пригоршнями. Наступил полдень, и Торгом принес воды из чистого родника, чтобы все могли пригубить и дядя с удовольствием напился бы, усадил бы нас с собой рядом поесть.

— Ешьте-ешьте, чтобы вырасти, стать такими же, как фидаины, орлами с огромными-огромными крыльями...

«Что услышите в воздухе?

То, чего еще не слышали»

Дядя оставил рогаль, нагнулся и приник ухом к земле.

— Нет, не слышно... опоздает...

— Кто, что опоздает?

— Голос русских пушек. Должны занять Эрзрум, придут сюда.

— Когда придут?

— Не знаю. Господи, приблизь день нашего освобождения!..

— hО-hО, — крикнул волу Торгом.

— Кричи, Торгом, матах — чтоб твой голос стал зерном...

И дальше пахал поле дядя Назар...

— Հո՜, հո՜, վար, ուժ, վար արա,
Ծունկդ հոգուց արդար ա,
Կերթաս, կուգաս, եզո¯ ջան,
Ակոս բանաս, եզո ջան:
Հերկիդ ցորեն ծփծփա,
Հայի հացին ծով արա,
Օտար ճանկը թող մթնի
Լույսերի մեջ քո ճակտի:
Մշակ լինենք ու բանենք,
Լավաշ օրհնանքն արարենք...
Հո՜, հո՜ արա, եզո՜ ջան...

(hО-hО паши, глубже паши,
Твое колено праведнее души.
Пойдешь-вернешься, мой вол,
Борозду проведешь, мой вол,
На пахоте твоей заколосится пшеница,
И морем станет хлеб армянина.
Пусть затмится коготь врага
В лучах света твоего лба.
Будем работать пахарями,
Сотворим благословение над лавашем
hО-hО, мой вол...)

— Мадат, по сухому склону человек спускается, видишь? — спрашиваю я.

Мадат пригляделся и крикнул:

— Отец, отец, по склону горы Ухт спускается человек... Сюда идет...

— Человек? Куда он собрался? Уже вечер, еле успеет дойти до деревни...

Эх, Мадат. Пусть бы этот человек шел, шел и не дошел бы до нас, пусть бы этот вечер никогда не закончился...

Дядя крикнул:

— Торгом, собирайся, пойдем. Уже темнеет, давай, мой ягненок, давай.

А Мадат, не отрываясь, смотрел на того человека.

— Смотри, он уже дошел до края нашего поля. Машет руками...

— Цо, хей! Чей ты сын, осел-армянин? Для кого ты пашешь и сеешь? Эта дорога ведет в Хнзри?

— Да, дойдешь, дойдешь, — ответил дядя. — Постой, Торгом.

— Цо, этой ночью должны напасть на вашу деревню. Цо, вырежут армян — старых, молодых, всех ваших должны уничтожить... Цо, оставь все, беги в село, спасите хотя бы этих детей...

Рогаль выскользнул из рук дяди, упал в борозду...

— Что ты говоришь, Божий человек, что пророчишь? Кто ты, добрый или злой призрак? Исчезни, призрак!

— Я не призрак, ошеломленный армянин, — я курд. По ту сторону этой горы течет по ущелью поток крови... Оттуда спешу... Страшную, черную весть несу вам... Всю область Байбурд согнали — вырезают, уничтожают вас, армян... Иди в деревню, быстрей скажи другим... Этой ночью вырежут вас всех, никого не пощадят — всех, каждого...

— Торгом, ягненок, я пойду в деревню, — испуганно крикнул дядя. — Если сможешь, распряги буйволов, не сможешь, ребят позови... А я пойду в деревню... пойду в деревню...

Потрясенный, обезумевший, спотыкаясь и падая, с криком «харай», он побежал к деревне и вскоре скрылся из виду... Скрылся по сей день и навсегда...

Мы не смогли распрячь буйволов, Торгом стоял, опустив руки. Широко раскрытыми глазами он искал человека, принесшего дурную весть. Не было его нигде... Как призрак, скрылся в развалинах, пропал. И вдруг мы все трое разом стали кричать, глотая слезы:

— Курд, курд, где ты, куда ты пропал?

Тишина настала, даже птиц не было слышно... Тишина.

Мадат посмотрел на Торгома.

— Торгом, буйволы остались. И рогаль упал, жалко...

— Замолчи. Вот прут, вон скребок. Пойдем в деревню, пойдем в деревню... — повторял Торгом.

Мы побежали следом за ним в село, добежали до холма. Село почернело, превратилось в кричащую, вопящую кучу: люди, животные — все смешалось. Торгом стал плакать, и мы вместе с ним... Добежали до своих домов, ближайшие дома были нашими. Нас обняли, приласкали, отпустили... Тацу окаменел.... Собрались вокруг него. Взволнованно смотрели по сторонам и молчали... Ждали слова друг от друга...

Что делать? Женщины всхлипывали, теряли сознание. Вздохи мужчин вторили друг другу.

— Все проходы в горах заняли, теперь нападут на село. Что нам делать?

— Турецкий сброд, вооруженный кинжалами, с войском, с заптиями, во главе с мюдиром. Этой ночью должны вырезать нас...

Тьма опускалась. Скот толкался, ломал двери загонов, искал выхода, волновался без хозяев. Блеяли, мычали, бодали друг друга. Невозможно было ничего решить. Сумерки превратились в темноту — единственное, что произошло как обычно. Никто не мог ничего поделать, не видел выхода. Каждый оставался со своим горем, в своей Тьме.
 

* * *

Как это вышло, не знаю, но мы оказались в тонратуне Али Османа вместе с женой моего дяди Назара — мамой Армазан: я, Торгом, Мадат, маленький Саркис и ее грудной младенец. Дед умолял Али Османа укрыть у себя хотя бы детей. Сначала тот испугался, отказал. Но, немного погодя, передал, что согласен. Однако его обещание было очень двусмысленным и не внушало доверия — сказал, что не может поручиться за освобождение, поскольку по приказу правительства всякий, спасший армянина, считается предателем ислама и должен быть казнен. Тем не менее на одну ночь он уступает мольбе моего деда, поскольку его собственные сыновья, и особенно достойный Хайдар, просят и настаивают на том же.

Я слышал, что незадолго перед этим некий сведущий и деловой курд доверительно и очень откровенно поговорил с моим дедом, раскрыв ему секрет, возможно, показавшийся Тацу неправдоподобным. Он сообщил, что всех армян уничтожат и предложил, отказавшись от дома и имущества, передать их ему или другому курду и всем родом спастись от грядущего несчастья. Если мой дед согласится, то он поможет нашему роду, перевезет нас в Дерсим. Турку там нечего делать, там независимые курды. Несмотря на такую ясную альтернативу, дед не смог оторваться от родной земли. Услышанное показалось невероятным — возможно ли, чтобы людей полностью уничтожили на их собственной родине? Какая невыразимая дьявольщина! Ведь существуют мир, люди, государство, другие народы...

Эй, режут, истребляют, государство уничтожает наш мир, выкорчевывает армянство из Армении... Спешите!

Молчание, пустота...

Никакой помехи, никакой острастки — турок занят своим людоедским пиршеством...

Эй, помогите! Разве нет в мире человеческой силы, человеческой надежды, человеческого возмущения?

Мы находились в доме Али Османа. Был поздний вечер. Мы, малыши, заснули. Нас разбудили, мы сразу не поняли, зачем. Рядом с мамой Армазан стояла жена брата Али Османа — Хатун. Она торопила, шептала что-то.

— Скорее, скорее выходите...

Лицо мамы Армазан было мокро от слез, ее душил плач... Мы даже писка не издали, онемели — мы в чужом доме.

Нас выгнали вон. Там стояла кромешная тьма, луны не было. Слышались какие-то голоса, выстрелы. Мы больше ничего не знали, плакали беззвучно. Почему, почему, почему? Ничего не понимали. Держались за подол мамы Армазан, а ее толкали, торопили. Дошли до боковой стены тонратуна. Рядом был открыт широкий проход. Протолкнули на ту сторону нас, следом маму Армазан и проход закрыли.

Мы попали в какую-то кучу. Темно, ничего не видно. Каменный мрак молчания, воздух молчания душит. Дышать невозможно, тем более видеть хоть что-нибудь. Там был ад, но даже в нем не осталось места, ад был переполнен.

Дети, матери, женщины, старухи со всей деревни заполнили этот сенник, заброшенный сенник Егии. Мы всегда боялись играть на его крыше — это была куча земли.

Молодым невесткам объяснили, что ради спасения более или менее подросших детей следует удушить грудных, ничего не понимающих... Душили и молча теряли сознание.

Наверху бегают по крыше. Крики, мычание, блеяние... Собирают разбредшееся по деревне стадо, угоняют. Пахнет кровью.

Постоянно слышатся ружейные выстрелы, крики и вопли. Это погром, бойня. Причитать нельзя — услышат.

Одна из женщин все-таки запричитала:

— Нас собрали здесь, должны сжечь...

Вдруг слышится безумный крик. В самом деле, должны были поджечь, но Али Осман-ага попросил этого не делать — сенник прилегал к стене его дома. Даже с оружием сопротивлялся...

Узнав эту весть, женщины бормочут «будь благословен»... Я прижался сам не знаю к кому... Страх и ужас исчезли, осталась только дрожь. Еще живы несколько грудных младенцев. Они начинают плакать.

— Умертви, не давай ему плакать, — шепчут рядом другие женщины. — Узнают про наше убежище.

У меня до сих пор в ушах голоса женщин, выдыхающих проклятья:

— Турок, чтоб весь огонь мира обрушился на твою голову, чтоб в твоем ребенке плясал ад. Дай Бог, чтоб ты сдох на месте, чтобы молнией тебя разорвало.

— Цо, какой бог? Аллах разрушил нашу страну, режет армян.

Рассветет когда-нибудь или мы навсегда попали в мир тьмы? Спим мы или нет? Задыхаемся или дышим?... Мы уже не в состоянии ни о чем думать. Снаружи и внутри одинаково темно...

Наверное, потому и не помню, в какой день, в какой час, каким образом нас вынули из этой живой могилы и отвели в центр деревни, бросили в большой тонратун тетушки Воски и учителя Хачатура. Только помню, что во время перевода мы увидели труп сумасшедшего Мисака, пролежавший уже несколько дней, зарезанных членов семьи барабанщика Егии и другие жуткие картины.

Сразу начали выводить мальчиков и группировать по возрасту.

— Манук, Манук, Ман... — и я со слезами закрываю глаза...

Спим мы или умираем и воскресаем? Не знаю... Как во сне до моего сознания доходят чьи-то слова:

— Армазан, пойди, принеси его, пусть он умрет на наших руках...

Как сумела Армазан пройти через оцепление и принести с помощью курдского пастуха умирающего Манука — не могу сказать, не видел...

Видел, как Манук, порубленный, с раздробленными костями, валялся без сознания в собственной крови. Его в числе старших парней увели к скалам в ущелье, там всех забили, изрубили и свалили умирать в ямы. Манука в самом начале ударили ножом в спину, потом истерзали железными прутьями и бросили вниз. Остальных, изрубленных, навалили сверху...

Тем не менее Манук не умер. Ночью открыл глаза и понял, что лежит под трупами... Проблески сознания помогли ему сделать усилие, выбраться наружу, заткнуть раны обрывками одежды и побрести к деревне... Добрался до порога соседа, курдского пастуха Тамо. Курдский пастух, сосед дедушки Мартироса, услышал ночью, как кто-то скребется в дверь, осторожно открыл и увидел Манука, лежащего на пороге в крови. Послал весть, чтобы его забрали. С помощью того же Тамо принесли несчастного к нам, в это скорбное место, и вот он трепыхается, лежа в крови у нас перед глазами. До сих пор вижу его будто воочию. Как мне забыть все это, Мадат?

На третий день стало ясно, что резать будут всех — дом за домом, род за родом... Уничтожали организованно, по спискам. Спрятаться было уже невозможно — деревня находилась в крепком оцеплении. То утро должно было стать последним для нашего рода, настала наша очередь — нас должны были зарезать. Мы были последними детьми, пришли забрать нас троих. Прочли по списку:

— Торгом, Мадат, Дживан.

Бабушка Змо обняла меня за ноги.

— Куда вы их ведете, аман, они же маленькие, меня заберите.

Мать Армазан помешалась — облизывала их кинжалы.

— Сейчас умерщвлять не будем, — ответил аскяр. — Их хочет видеть мавин (т. е. дьякон Тацу. — Прим. перев.). Отведем, покажем и приведем обратно.

Мы с Мадатом ничего толком не понимали, спешили поскорее выйти из этого места скорби и плача, из этой живой могилы. Торгом отставал, но его подтащили и забрали вместе с нами.

Выяснилось, что моего деда и других стариков еще не убили. Их собрали возле дома Грбиченц, чтобы оттуда повести резать. Там дед и пожелал узнать, живы ли мы еще? Умолил, уговорил охранника-аскяра, дал ему последние золотые из кармана, чтобы тот разрешил еще раз увидеть внуков. Все остальное золото — килограммами — он успел поспешно зарыть возле дома. Место не успел никому указать. А теперь и я не хочу говорить — если его до сих пор не нашли, пусть не найдется вовек.

Плача, мы шли друг за другом. Вооруженный аскяр привел нас на «черкесскую» крышу дома Грбиченц.

— Стойте здесь.

Солдат было двое, они тоже ждали.

Вдруг перед нашими воспаленными глазами появились потухшие призраки, наделенные телом. Одна-две-три-четыре.... девять-десять... движущихся кучек пепла.

Дедушка увидел нас, мы — его... Он вытащил крест, в глазах блеснула слабая надежда, губы и руки задрожали. Весь скрючившийся, он уже не был похож на человека. Как будто вышел на свет из разверстой могилы, только для того, чтобы увидеть нас и вернуться обратно.

Мы были на крыше, он — внизу. Дед отвернулся, не мог смотреть на нас. Прислонился к стене, чтобы не упасть. Потом снова повернулся, постарался встать как можно ближе и прошептал:

— Ложитесь, свесьте вниз руки, я их поцелую... Свят-свят.

Как мы ни свешивались вниз — он не дотянулся, было слишком высоко. Поспешно подложил под ноги камень и еле-еле дотянулся до наших рук. По одной потрогал, погладил. Он что-то положил в мою ладонь. Аскяр решил, что это золото, подошел проверить.

«Это маленький ножик. Умоляю, не отнимайте, пусть у него останется», — попросил Тацу. «Это мой Дживаник, краса Ерзнки...», — сказал он и свалился.

— Разве сам он уцелеет, чтобы ножик остался? Айда, двигайся...

И его потащили, смешали с остальными. Нам разрешили смотреть им вслед. Мы плакали. Под присмотром аскяров их перевели по бревенчатому мосту через речку. По ту сторону бил обильный родник. По одному подошли они к струе воды и, набрав по горсти, смочили губы, будто прощаясь с родиной.

Лишь несколько лет спустя понял я глубокий и священный смысл переданного мне дедом ножа....

В веренице умудренных жизнью стариков мой дед поднялся по крутому склону и окончательно скрылся в ущелье. Потом пошел град, как гневные слезы Армении. Пришла весть, что возле горы Торосы зарезали наших дедушек.

Лишь через год мне удалось найти место мученической смерти стариков, собрать их кости, окропить слезами. Нашел окровавленные обрывки их одежд и спрятал все это под камнями. Устроил им маленькую, почти незаметную могилу, чтобы не попалась туркам на глаза, не подверглась разорению.

Нас отвели назад. Место скорби поредело — увели девственниц и красивых невесток. Остались старухи и неприглядные...

Манук все еще трепыхался в крови. Сколько дней питались мы лишь собственными слезами и горем. О еде никто не думал. Грудных детей почти не осталось — их задушили. Были беременные женщины. Не помню, сразу после града или на следующий день очередь по спискам дошла до нас. Предварительно проверяли, сколько душ в каждом роду, все ли на месте. Если возникали сомнения, что кто-то мог ускользнуть, его искали, поручали убийцам найти место трупа, убеждались, что человек действительно умерщвлен. Особый комитет посылал отчет «мюдиру», «каймакаму», «вали» и так далее.

В тот день поименно прочли списки, отобрали самых маленьких. По одному проверили признаки пола — отделили голых мальчиков от девочек. Читали и считали — имя за именем. Построили в длинном проходе, ведущем из тонратуна наружу. По обе стороны тесно стояли члены комитета и убийцы. Один из комитетчиков начал проверять по списку:

«Сыновья Варданенц 1, 2, 3, 4, 5, 6... верно,
сыновья Гбоенц 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7... верно,

сыновья Магакенц 1, 2, 3, 4, 5... верно,
отпрыски Хотагенц 1, 2, 3, 4, 5... верно,
отпрыски Торосенц 1, 2, 3, 4, 5, 6, верно,
отпрыски Рстакенц 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8... верно».

Остальных не помню. Это были последние остатки, самые маленькие ростки, не считая грудных, которых уже не осталось. Только Армазан из Хумлара не выпускала из рук своего мертвого младенца — наверное, помешалась.

— Всех ведите в ущелье Кашдзор.

Мы, детвора, двинулись к выходу. Мы уже прекратили плакать, бояться, будто происходящее не имело с нами никакой связи. Мы хотели конца, чтобы выбраться, наконец, из стен этого ада.

В сердце Торгома ужас — он пятится назад... Почему, что тут такого? ...Мы ведь выходим, освобождаемся от ужаса и зла этого сборища жертв.

Шли, как во сне. Послышался последний скрип и чей-то голос произнес:

— Пеки, эфенди (Ладно, эфенди — тур. — Прим. перев.).

В этот момент кто-то со стороны задней стены вошел в ряд, шепнул два слова на ухо охраннику и, крепко ухватив меня рукой, быстро и скрытно оттащил по проходу к стене невдалеке от наружных ворот. Следом за мной охранник отпустил еще Торгома и Мадата, подтолкнув их в ту же сторону, скрытую от глаз шеренгой. Человек вывел нас наружу через другой выход. Не помню, кажется, мы прошли мимо домашней школы, где учились у варжапета Хачатура. Незнакомец быстро гнал нас вперед в сторону курдских хижин.

В этой спешке мы вдруг увидели Воскана — друга наших игр. Шея перерезана до самого горла, рана полностью раскрыта, голова беспомощно свисает на грудь. Обеими руками ощупывая стену, с предсмертной дрожью в ногах, он еще пытался инстинктивно кое-как двигаться к своему дому, таращась в ту сторону погасшими глазами.

Невероятное, невозможное зрелище. Мы видели его, а он не мог нас видеть.

— Гермеин, гермеин (Не смотрите, не смотрите — тур. — Прим. перев.).

Наш спаситель закрыл нам глаза, повернул нас в сторону, торопя к своей хижине. Вошли внутрь. Здесь стоял смешанный запах табака и застарелого мусора. Убогое жилище было выстроено из длинных толстых бревен с почерневшим от копоти потолком, с небольшой жилой комнатой возле двери. Никого не было видно, лишь в темном углу сидело какое-то существо, похожее на женщину.

— Спас. Поухаживай за ними, жалко. Дай хлеба.

Больше ничего, мы больше не услышали его голоса — он молча курил. Мы съежились на сырой земле у подножия закопченного столба из толстого бревна. Привыкнув к полумраку, мы смогли рассмотреть нашего спасителя.

Почему в его доме нет награбленного — коров, быков, постелей, муки, пшеницы, масла, лошадей, овец? Почему он остался бедным и убогим, ведь вокруг все только и заняты, что грабежом? Удивительно.

Может, так я думал тогда? Так должны были думать три обнявшихся маленьких брата. Неужели есть в этом мире рука, протянутая армянскому малышу? Но это был реальный живой человек, курд из нашей деревни — незаметный, невзрачный, бездетный... Как он был похож на вестника-курда в поле Аверхан... То был не призрак, то был курд...

Но почему он спас нас? Так и осталось вечной тайной. До сих пор меня волнует ответ на этот вопрос. Даже имени его не знаю...

Очень скоро пришли зажиточные курды нашей деревни, чтобы увести нас — усыновить или взять в работники. Загадка стала еще сложней. Если мы не нужны были тебе, зачем ты спас нас от ятагана, человек Божий? И имени своего не назвал.

Как мне возвеличить тебя? С какой благодарностью я вижу тебя всю мою жизнь — безымянный курд...

Не помню, на какой день после резни меня нашел Хайдар.

— Скоро приведу... Государство сделало свое дело и ушло.

Взяв за руку, он повел меня к домам нашего рода. Начал с нашего дома. Заставил смотреть на разорение или я сам цеплялся взглядом?

Каждая дверь сломана, валяется на пороге. Бегают котята и щенки, блеют ягнята, телята и козлята, смотрят на нас, чуть не плача... Бурдюки, перевернутые глиняные горшки с маслом, молоком, мацони... лаваш, обеденная ложка. Теперь я знал, что эта картина свидетельствовала только об одном: здесь прошел турок.

Обошли весь квартал, потом Хайдар доставил меня обратно целого и невредимого. Не помню, кому и куда он меня передал, лишь помню, как тихо и осторожно спросил, перед тем как отпустить:

— Знаешь, где дед спрятал золото?

— Нет, не знаю, — ответил я совершенно безразлично, как будто речь шла о том, есть ли у меня ножик в кармане или нет.

Удивительные ощущения, соображения — что я мог понимать насчет мира, где жили остальные люди?


* * *

Не помню, в какой момент резни, где и как все происходило. Лишь смутно помню, что мы стояли возле умирающей бабушки Змо... Не знаю, днем это было или ночью, повсюду была тьма.

Перед смертью бабушка Змо смогла промолвить несколько слов:

— ...Армазан, невестка, у меня в одежде есть несколько золотых монет, будь опорой детям. Моего Дживана не отделяй от других — он твой...

— ...Зулум (гнет, притеснение, большое бедствие — арм., тур. — Прим. перев.)... Господи, береги моих внуков... Там я пожалуюсь, помолюсь за вас... Господи, спаси армянина от зла... (перефразированное выражение из молитвы «Հայր մեր» («Отче наш») — «փրկեա զմեզ ի չարէն». — Прим. перев.). Господи, помилуй. Аминь...»

И отдала Богу душу.

© Сасунит Аристакесян
© Перевод. К. Агекян, Р. Арзуманян


Продолжение читайте в АНИВ № 3 (12) 2007

Средняя оценка:5/5Оставить оценку
Использован шрифт AMG Anahit Semi Serif предоставленный ООО <<Аракс Медиа Групп>>